Widescreen_Forest_004692_Атеизм — религия. Возможно, это даже наивысшее проявление религиозного чувства, мыслимое как категорический отказ от перспективы спасения с сугубо теистических позиций. Как проявление фразы Федора Достоевского “скорее с Христом, чем с Истиной”. Как дзеновское пожелание “оттолкнуть обоих” — и Будду, и дьявола. Собственно, глубоко атеистическая по существу максима была заложена уже в первоначальном учении Сиддхарты Гаутамы, сегодня именуемом тхеравада: согласно ей, вопрос существования Бога (центральный для европейской философии от позднего средневековья до наших дней) объявляется просто несущественным.

И, наконец — с точки зрения онтологической, несуществование абсолюта так же верно в качестве допущения, как и его существование. Поэтому проблема атеизма переводится в плоскость сугубо этическую. Ведь атеистический подход к миру примечателен хотя бы тем, что исключает потребительское отношение к Богу, переводя отношения индивидуума с ним в сферу несравненно более высоких понятий. Отрицание Бога, к тому же, формирует новый тип сознания — сознания, оставленного один на один со Смертью.

Вспоминается странный и даже вполне забавный сюжет. Некогда я принимал участие в случайном разговоре, посвященном восприятию Смерти советским человеком. То есть его боязни тишины, пустоты, темноты — любви к телевидению, промышленному шуму и тому подобным симуляциям неоставленности. Такая неоставленность подменяет для него божественное присутствие и Смерть, главный его страх — страх настолько, что остается за кадром экзистенции. Ее словно нет…

Разговор этот (дело было в метро) случайно услышал проходящий мимо гражданин, о котором, возможно, и шла речь выше. То ли подумал он о чем, то ли эффект узнавания превысил все нормы — но гражданин побежал. И лицо его было лучшей иллюстрацией ко всему тексту.

Вот, собственно, необходимый пример. Все то, что для традиционного человека ассоциировалось со стабильностью универсума, то, что, условно говоря, успокаивало на ночь, для современного человека (не только советского) является источником волнующего беспокойства (если он чувственно полноценная натура, конечно). Причем на эти вопросы нет ответа — о них лучше сразу забыть.

Получается, на деле атеистическое сознание масс оказывается едва ли не противолежащим всем вышеописанным стоическим максимам, роднящим с античностью. Нет в нем ни наивысшего равнодушия, ни готовности к диалогу с неизбежным и неведомым, как бы его не называть… Получается, что отрицание Бога, еще недавно по идее призванное демонстрировать титаническую волю личности (см. Ницше и далее везде), на деле (сегодня) является диагнозом невероятной слабости и неадекватности, примером неготовности реализоваться в неизбывно больших координатах, чем человеческая цивилизация. Речь идет о массовом сознании, исключения же исчисляются единицами. Богоборчество, которым мнил себя атеизм на заре века, на деле оказалось весьма неглубоким проявлением скуки и страха одновременно, причем реагирует среднестатистический атеист на “иную точку зрения” примерно так же, как и заурядный сектант — агрессивно.

Что же досталось в удел миллионам, если не равнодушно-буддийское или богоборчески-байроновское отношение к бытию? Опыт советского атеизма не оправдал себя хотя бы тем, что немедленно смирился с существованием доатеистических атавизмов и принялся готовить им своеобразное программное обеспечение. Таковым стали новые культы, чисто религиозного свойства — культы государства, государя, светлого будущего. Все оказалось намного проще тех альтернатив, которые готовились взамен религиозного чувства — каких-нибудь “воскрешения мертвых” Федорова или “богостроительства” Луначарского.

Во всяком случае, советский атеизм оказался атеизмом слабых. Целый народ погрузили в пробирку экспериментав, в колбу “маленького мира”, ограничив его не только от духовных реалий, но и от цивилизации да и собственно от универсума “личной жизни”, среды обитания среднеевропейских обывателей. Единственно реальным “миром” признавался лишь “мир” социальный. И отрицание бытия Божия было проявлением слабости (в том числе интеллектуального) новых идеологов. Если романтический психотерроризм XIX века опирался на идею бунта при фактическом признании существования творца (как в “Фаусте” Байрона), то “бунт” советских людей характеризовал их как быдло, ведь восставали они против того, чего — они-то твердо знали — нет. Идею Бога они оттеснили в область сказок — но тем самым было предопределено сказочное же возрождение религии в России. К тому же, тем самым религиозность перестала восприниматься бесплатным довеском общественного конформизма, как на Западе. В этом еще один несомненный плюс атеистического периода для российской истории.

И тем не менее не буддийского пофигизма, не байроновского максимализма в советском безбожии обнаружить невозможно. В нем скорее заложена агрессивная обида на то, что “обманывали” так долго, впустую прельщали иным миром… Именно такой обидой можно объяснить эстетический пафос разрушения и осквернения религиозных святынь — советский человек хотел еще раз пнуть ногой то, что оказалось неправдой и  к тому же — подсознательно — еще раз убедиться в своей безнаказанности  за совершенное. Чем принципиальны вскрытия мощей и суфийских гробниц? Тем, что при этом власть оспаривает суверенитет неба и заявляет свое право на все, что ей вздумается совершить.

Такая власть (уже по определению) не может не быть объектом религиозного поклонения.

Последующий этап прямо-таки боголепного этатизма вытекает именно из того, что советский атеизм эксплуатирует проклятые пережитки прошлого — ничтоже сумняшеся. Ведь вместо того чтобы отучить подданных воспринимать мир в согласии со своими религиозными инстинктами, власть, напротив, делает все, чтобы из них сделать модель нового поклонения, нового культа.

Нельзя сказать, чтобы при всем этом вопросы, условно говоря, касающиеся посмертия, были сняты в советском опыте раз и навсегда. Напротив, через фильмы, песни, иные культурные штампы формировалось подспудно-языческое мироощущение. Последовательным с точки зрения атеистических взглядов было бы постоянное напоминание о пустоте, таящейся в смерти: о том, что ничего и никогда не будет. Но государство не шло на это: что и понятно, иначе ему пришлось бы иметь дело с шизо-социумом. Вместо воспитания мужественного экзистенциалиста, глядящего в лицо небытию, оно предпочло оставить подданным возможность утешаться на сей счет на свой собственный лад.

Диапазон этих утешений весьма широк. Неизбежное в такой ситуации мифотворчество дает самые невообразимые результаты. Но все они показывают, что атеизм, особенно в советской его упаковке, программировал оккультизацию сознания масс.

Утешение первое — детское. Обещав коммунизм “при жизни нынешнего поколения”, детям влась оставляет возможность фантазировать в том духе, что скоро-де выдумано будет “лекарство от смерти”, и умерших тогда непременно “воскресят”. Очевидно, каким смелым оккультным чаяниям дается выход потворством таким фантазиям.

Утешение юношеское (иносказательное). Можно проанализировать реплики героев “оттепельных” фильмов, впервые вслух задавшихся вопросом о смерти — и пришедших к неожиданно невнятным ответам. Однако при том нигде в них нельзя обнаружить экзистенциалистского восторга перед небытием. Скорее предположения робкие, что так все не кончится. А символизм советских песен внушает реакционно-упаднические перевоплощенческие идеи про превращение душ умерших в корни деревьев, белых журавлей и так далее. Это не может пройти от подсознания по-касательной.

В начале восьмидесятых те, кому было 10-15 лет, уже внятно говорили о перевоплощении в духе “нет, весь я не умру”. В смысле — просто не получится. И оккультный взрыв, грянувший в начале горбачевской эры, был, очень мягко говоря, неслучаен.

Вера в НЛО, “космический разум” стала массовой религиозностью для Советского Союза времен перестройки. Это “новая религиозность”: по всем понятиям, она атеистическая, как тхеравада, то есть не отрицающая прямо Абсолют, но просто обходящая этот вопрос молчанием. Советским обывателям удалось создать своеобразную “религию без Бога”, о чем только в предположительном наклонении говорил Дитрих Бонхефферн. С другой стороны, она не этическая и не “взрослая”, скорее именно “детская”, с неизбежно сопутствующим восторгом перед чудесами. Она не пугает строгостью норм и запретов, открывая перспективы бытия в запредельную и недоступную бесконечность.

Советская фантастика, от боевиков на темы освобождения зеленоголовых трудящихся со щупальцами перешедшая напрямую к таинствам смерти и бессмертия, к растворению жизненной субстанции в тоннелях преобразования пространства-времени,в отличие от аналогичной западной литературы напрямую коснулась сердцевины таинств магии и алхимии. Само сознание советского человека оказалось несравненно более религиозным по сравнению с аналогичным американским или французским. Преодолев монотеистическую идею Бога, советский человек оказался вовсе не атеитстом, а глубоко внутренне подготовленным оперативным оккультистом.

Информационный бум конца восьмидесятых — все об НЛО, парапсихологии, астрологических технологиях и экстрасенсах — приуготовлял формирование новой религиозности. Другое дело, что за этим последовало крушение советской идеологии, не позволившее перевести его на качественный уровень. После горбачевской эры это религиозное сознание (“биологический шаманизм”, по формуле мусульманского метафизика Гейдара Джемаля) пошло по линии наименьшего сопротивления, переливаясь в исторические формы, скажем, православия (для него это непринципиально). Возрождение исторических внешних форм религии напрямую подразумевает возможность такой мимикрии. Однако по сути оно не перестает быть языческим и оккультным.

Тем не менее носитель данного типа сознания встречается сегодня в исторических традициях. Он надел крест, не верит в Бога, но взыскует оперативных таинств при помощи “привязывания” к себе ангела-хранителя (последнему, видимо, уже не отделаться). Он покупает книги о диагностике кармы, читает “Отче наш” и “Харе Кришна” для улучшения пищеварения, рассуждает о типологическом сходстве традиций Дона Хуана и исихазма, запросто общается с космическим Логосом и архонтами кубического дифференциала.

Сам себя носитель подобных поветрий считает умным и современным. Для традиционных верующих он — представитель наиболее мрачных форм идоловерия и откровенной бесовщины. Впрочем, расстановка знаков остается делом личных религиозных предпочтений.

 Сергей Дунаев